Кучер протянул ему монету с видом самую чуточку скорбным.
– Оставьте ее себе, Хайн, – решительно сказал Бестужев. – Мы оба немцы и должны оказывать друг другу мелкие услуги, особенно на чужой земле, не так ли?
– Пожалуй… – нерешительно сказал кучер.
– Я здесь совершенно ничего не знаю, – сказал Бестужев. – Мне просто-таки необходим человек, способный на первых порах послужить советчиком в чужом житейском море… Это тоже некоторым образом труд, а всякий труд должен оплачиваться, не правда ли, если он честный?
– Пожалуй, так оно и есть, – кивнул Хайн, после одобрительного кивка Бестужева спрятавший золотой в кармашек для часов.
– Отлично, – сказал Бестужев. – Собственно говоря, я не собираюсь особенно вас затруднять…
И дело было слажено. Кто сказал, что немцы не берут денежек? Еще как берут, достаточно вспомнить Вену. Другое дело, что от Луизы денег не брали, потому что она была навязчивой чужачкой, а если один немец учтиво предлагает другому некоторые деньги за вполне законные услуги, другой немец их распрекрасным образом возьмет…
…Город Нью-Йорк, признаться, Бестужева в первое время форменным образом ошеломил. Он видывал Москву и Петербург, Вену и Париж, но этот город, признать должно, их превосходил. Чересчур уж высоченные здания вздымались во множестве, иные были не так уж и высоки, но не по-европейски помпезны. А главное – горожане…
Многолюдство, шум и суета превосходили все, что ему случалось наблюдать в помянутых четырех столицах. Американцы спешили как-то иначе, на другой манер, они находились в беспрестанном движении, над уличной толпой стоял деловитый гул, словно жужжание трудолюбивых пчел; сколько они ни ехали, Бестужев так и не увидел ничего похожего на европейские бульвары, где неспешно, людей посмотреть и себя показать, прогуливается праздная публика. Поток экипажей и грузовых телег, перемежавшийся многочисленными автомобилями, резко крякавшими гудками, громоздкие автобусы с восседающими на империале пассажирами, масса огромных вывесок на незнакомом языке, звяканье трамваев, дымящие и пыхтящие пассажирские поезда, передвигавшиеся на высоко поднятых над землей металлических эстакадах, долетавшие откуда-то неподалеку басовитые гудки судов… В какой-то миг Бестужев всерьез почувствовал себя одиноким пассажиром спасательной шлюпки, затерявшейся среди высоких океанских волн. Дома высоченные, при попытке разглядеть их крышу наверняка свалилась бы шляпа с головы, будь она при нем… Эта неумолчная болтовня, долетавшая с тротуаров, нескончаемые потоки людей, экипажей, автомобилей, эта незнакомая спешка, этот чужой ритм жизни… Страшновато было и подумать, что придется при необходимости замешаться в эту проворную толпу.
И, что гораздо хуже, Бестужев вдруг осознал, что совершенно не способен здесь работать так, как это ему без труда удавалось в Вене или Париже. Он попросту не мог сейчас определить, ведется ли за его экипажем слежка: и этот чужой ритм тому виной, и навалившиеся, как лавина, иное, незнакомое многолюдство, калейдоскопическое мелькание уличных толп…
Не подлежало сомнению, что Луиза, получив афронт в своих попытках проникнуть в больницу, поступит так, как поступил бы на ее месте даже не Бестужев, а любой новичок, делающий первые шаги в сыскном деле и усвоивший все наставления старших: установит за больницей наблюдение да причем позаботится, чтобы в распоряжении соглядатаев на всякий случай оказался и экипаж, а то и автомобиль, учитывая американский размах. В Вене она пользовалась автомобилем, которым, чертовка, сама же и управляла. А здесь она у себя дома, и частных сыщиков тут, надо полагать, бесчисленное множество…
За ним с самой первой минуты мог пристроиться «хвост» – вот только Бестужев никак не мог, как ни старался, его выявить. Все его прежнее умение помочь не могло, поток уличного движения здесь был незнакомым, иным. Вот только что определил ехавшую позади карету как весьма подозрительную – и вдруг она самым решительным образом сворачивает в боковую улицу, пропадает с глаз; едва стал присматриваться к автомобилю, чей шоффэр что-то очень уж близко держится и слишком часто поглядывает на Бестужева, – как механизм этот, прибавив скорости и обдав отвратительным запахом жженого бензина, обгоняет, ловко проскакивает меж двух громадных повозок, расписанных надписями ящиков на колесах, сворачивает налево, улетучивается…
Эта клятая беспомощность начала помаленьку выводить его из равновесия, и он изо всех сил старался сопротивляться наваждению, принуждал себя таращиться на уличную толпу, на экипажи, на высоченные здания как на нечто обыденное, вспоминал все пережитое, все опаснейшие передряги, из которых выходил невредимым. Пытался врасти в эту чужую суету, стать ее частичкой, вжиться, можно сказать…
Названный им банк, куда Хайн его добросовестно доставил, о чем и сообщил, конечно же, представлял собою столь же высоченное здание, вздымавшееся десятка на два этажей. Выйдя из экипажа, Бестужев с некоторой беспомощностью оглянулся – показалось, его моментально собьет с ног и пройдется по нему парой сотен подошв жужжащая непонятным говором толпа, – но кучер, выполняя договоренность, проворно соскочил с облучка, двинулся впереди Бестужева по широченной, высокой каменной лестнице. Бестужев поспешал за ним, как несмышленыш за бонной.
К его облегчению, в вестибюле – высоченном, помпезнейшем – не наблюдалось ничего похожего на уличную суету. Людей здесь оказалось множество, но они передвигались чинно, говорили негромко, мало чем отличаясь в этом смысле от европейцев. «Ага, – сказал себе приободрившийся Бестужев, – надо полагать, банки – храмы денег, везде одинаковы, есть, как давно подмечено, в их атмосфере нечто от святилища…»